Памяти профессора браудо

Люди редких профессий редко, но умирают,

уравнивая свой труд с прочими. Землю роют

люди прочих профессий, и родственники назавтра

выглядят, как природа, лишившаяся ихтиозавра.



Март - черно-белый месяц, и зренье в марте

приспособляется легче к изображенью смерти;

снег, толчея колес, и поднимает ворот

бредущий за фотоснимком, едущим через город.



Голос из телефона за полночь вместо фразы

по проволоке передает как ожерелье слезы;

это - немой клавир, и на рычаг надавишь,

ибо для этих нот не существует клавиш.



Переводя иглу с гаснущего рыданья,

тикает на стене верхнего "до" свиданья,

в опустевшей квартире, ее тишине на зависть,

крутится в темноте с вечным молчаньем запись.



17 марта 1970



razdelit!center

Разговор с небожителем



Здесь, на земле,

где я впадал то в истовость, то в ересь,

где жил, в чужих воспоминаньях греясь,

как мышь в золе,

где хуже мыши

глодал петит родного словаря,

тебе чужого, где, благодаря

тебе, я на себя взираю свыше,



уже ни в ком

не видя места, коего глаголом

коснуться мог бы, не владея горлом,

давясь кивком

звонкоголосой падали, слюной

кропя уста взамен кастальской влаги,

кренясь Пизанской башнею к бумаге

во тьме ночной,



тебе твой дар

я возвращаю - не зарыл, не пропил;

и, если бы душа имела профиль,

ты б увидал,

что и она

всего лишь слепок с горестного дара,

что более ничем не обладала,

что вместе с ним к тебе обращена.



Не стану жечь

тебя глаголом, исповедью, просьбой,

проклятыми вопросами - той оспой,

которой речь

почти с пелен

заражена - кто знает? - не тобой ли;

надежным, то есть, образом от боли

ты удален.



Не стану ждать

твоих ответов, Ангел, поелику

столь плохо представляемому лику,

как твой, под стать,

должно быть, лишь

молчанье - столь просторное, что эха

в нем не сподобятся ни всплески смеха,

ни вопль: "Услышь!"



Вот это мне

и блазнит слух, привыкший к разнобою,

и облегчает разговор с тобою

наедине.

В Ковчег птенец,

не возвратившись, доказует то, что

вся вера есть не более, чем почта

в один конец.



Смотри ж, как, наг

и сир, жлоблюсь о Господе, и это

одно тебя избавит от ответа.

Но это - подтверждение и знак,

что в нищете

влачащий дни не устрашится кражи,

что я кладу на мысль о камуфляже.

Там, на кресте,



не возоплю: "Почто меня оставил?!"

Не превращу себя в благую весть!

Поскольку боль - не нарушенье правил:

страданье есть

способность тел,

и человек есть испытатель боли.

Но то ли свой ему неведом, то ли

ее предел.



-



Здесь, на земле,

все горы - но в значении их узком -

кончаются не пиками, но спуском

в кромешной мгле,

и, сжав уста,

стигматы завернув свои в дерюгу,

идешь на вещи по второму кругу,

сойдя с креста.



Здесь, на земле,

от нежности до умоисступленья

все формы жизни есть приспособленье.

И в том числе

взгляд в потолок

и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,

в котором нас разыскивает, скажем,

один стрелок.



Как на сопле,

все виснет на крюках своих вопросов,

как вор трамвайный, бард или философ -

здесь, на земле,

из всех углов

несет, как рыбой, с одесной и с левой

слиянием с природой или с девой

и башней слов!



Дух-исцелитель!

Я из бездонных мозеровских блюд

так нахлебался варева минут

и римских литер,

что в жадный слух,

который прежде не был привередлив,

не входят щебет или шум деревьев -

я нынче глух.



О нет, не помощь

зову твою, означенная высь!

Тех нет объятий, чтоб не разошлись

как стрелки в полночь.

Не жгу свечи,

когда, разжав железные объятья,

будильники, завернутые в платья,

гремят в ночи!



И в этой башне,

в правнучке вавилонской, в башне слов,

все время недостроенной, ты кров

найти не дашь мне!

Такая тишь

там, наверху, встречает златоротца,

что, на чердак карабкаясь, летишь

на дно колодца.



Там, наверху -

услышь одно: благодарю за то, что

ты отнял все, чем на своем веку

владел я. Ибо созданное прочно,

продукт труда

есть пища вора и прообраз Рая,

верней - добыча времени: теряя

(пусть навсегда)



что-либо, ты

не смей кричать о преданной надежде:

то Времени, невидимые прежде,

в вещах черты

вдруг проступают, и теснится грудь

от старческих морщин; но этих линий -

их не разгладишь, тающих как иней,

коснись их чуть.



Благодарю...

Верней, ума последняя крупица

благодарит, что не дал прилепиться

к тем кущам, корпусам и словарю,

что ты не в масть

моим задаткам, комплексам и форам

зашел - и не предал их жалким формам

меня во власть.



-



Ты за утрату

горазд все это отомщеньем счесть,

моим приспособленьем к циферблату,

борьбой, слияньем с Временем - Бог весть!

Да полно, мне ль!

А если так - то с временем неблизким,

затем что чудится за каждым диском

в стене - туннель.



Ну что же, рой!

Рой глубже и, как вырванное с мясом,

шей сердцу страх пред грустною порой,

пред смертным часом.

Шей бездну мук,

старайся, перебарщивай в усердьи!

Но даже мысль о - как его! - бессмертьи

есть мысль об одиночестве, мой друг.



Вот эту фразу

хочу я прокричать и посмотреть

вперед - раз перспектива умереть

доступна глазу -

кто издали`

откликнется? Последует ли эхо?

Иль ей и там не встретится помеха,

как на земли?



Ночная тишь...

Стучит башкой об стол, заснув, заочник.

Кирпичный будоражит позвоночник

печная мышь.

И за окном

толпа деревьев в деревянной раме,

как легкие на школьной диаграмме,

объята сном.



Все откололось...

И время. И судьба. И о судьбе...

Осталась только память о себе,

негромкий голос.

Она одна.

И то - как шлак перегоревший, гравий,

за счет каких-то писем, фотографий,

зеркал, окна, -



исподтишка...

и горько, что не вспомнить основного!

Как жаль, что нету в христианстве бога -

пускай божка -

воспоминаний, с пригоршней ключей

от старых комнат - идолища с ликом

старьевщика - для коротанья слишком

глухих ночей.



Ночная тишь.

Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.

Отрепья дыма роются в обломках

больничных крыш.

Любая речь

безадресна, увы, об эту пору -

чем я сумел, друг-небожитель, спору

нет, пренебречь.



Страстная. Ночь.

И вкус во рту от жизни в этом мире,

как будто наследил в чужой квартире

и вышел прочь!

И мозг под током!

И там, на тридевятом этаже

горит окно. И, кажется, уже

не помню толком,



о чем с тобой

витийствовал - верней, с одной из кукол,

пересекающих полночный купол.

Теперь отбой,

и невдомек,

зачем так много черного на белом?

Гортань исходит грифелем и мелом,

и в ней - комок



не слов, не слез,

но странной мысли о победе снега -

отбросов света, падающих с неба, -

почти вопрос.

В мозгу горчит,

и за стеною в толщину страницы

вопит младенец, и в окне больницы

старик торчит.



Апрель. Страстная. Все идет к весне.

Но мир еще во льду и в белизне.

И взгляд младенца,

еще не начинавшего шагов,

не допускает таянья снегов.

Но и не деться

от той же мысли - задом наперед -

в больнице старику в начале года:

он видит снег и знает, что умрет

до таянья его, до ледохода.



март - апрель 1970
Бродский Иосиф. Стихотворения
Постоянная ссылка на это стихотворение:
Случайные стихотворения этого автора